Избранные труды по русской литературе и филологии
- Автор: Тоддес Евгений
- Год: 2019
- Язык: русский
- Год: НЛО
- ISBN: 978-5-4448-1062-0
- Жанр: Лингвистика
Электронная книга - «Избранные труды по русской литературе и филологии». Краткое содержание книги:
Но должен быть принят во внимание и еще один текст – «Цицерон» Тютчева, стихотворение, в котором «оратор римский» говорит о «закате звезды» своего Города.
Едва ли не самый неожиданный и труднообъяснимый эпизод из всего спектра рассматриваемых отношений – цитация и варьирование в «Сумерках свободы». Слова из интимно лирического стихотворения «Есть и в моем страдальческом застое…» – синтагмы «бремя роковое», «их тяжкий гнет» – О. М. вправляет в сугубо гражданский текст, притом резко меняющий общественную позицию поэта в пользу «революционной космогонии» (не соотнес ли он именно с этим своим изменением тютчевское опасение «Не выскажет, не выразит мой стих»?). Однако не столько «революционная космогония» определяет специфику стихотворения, сколько тот алармистский ореол, который создан с помощью цитирования, в том числе и вокруг власти, насилием насаждающей «новый мир». «Ее невыносимый гнет» мыслится двусторонне: власть угнетает (во имя совершенного будущего социума) и сама страдает под «сумрачным бременем» своей жестокой миссии. Собирательный адресат текста – братья, т. е. все без исключения участники начавшейся гражданской войны, независимо от политической ориентации. Ср. позднее упрощенную коминтерновскую риторику в духе мифа о мировой революции в переводе из М. Бартеля: «И народ, как вождь старинный, / Поднимает власти бремя» («Петербург»).
Стихотворение, которым открывается следующий период творчества (1921–1925, согласно авторскому обозначению), – «Концерт на вокзале», говорит об уже утвердившемся в «сумерках свободы» новом мире, где оказались теперь и субъект с его реминисценциями классической поэзии, и еще существующие реалии прошлого. Если сначала в тексте доминирует лермонтовская реминисценция (в травматическом соседстве с транслирующим эстетику безобразного полустихом в футуристически-имажинистском духе), то со второй строфы нарастают реминисценции тютчевские. «Элизиум туманный» ведет к «Душа моя, Элизиум теней…» (к тому же в источнике противопоставление «годин<е> буйной сей») не менее неизбежно, чем строка «И ни одна звезда не говорит» отсылает к Лермонтову; надо при этом учитывать хронологическую глубину данной поэтической темы, восходящей в русской традиции к «Элизиуму» Жуковского (опубл. 1813) – переводу стихотворения Ф. фон Маттисона «Elisium», где душа «летит в дол туманный к тайной Лете»; в современной поэзии ср. у Вяч. Иванова: «И безотзывное – в Элизии тумана» [сонет «Печаль полдня» (этот текст легко связывается с «Полднем» Тютчева) в кн. «Прозрачность», 1904]. Пугающее смешение прошлого и настоящего, яви и сновидения (особенно 12‐й стих), по сути дела, продолжает мотив «горящих снов» из «На страшной высоте…». Эта линия еще поддержана в 3–4-й строфах противопоставлением «родная тень» vs толпа; общераспространенный, казалось бы, поэтизм – тень (в значении: умерший человек и память о нем) – имеет здесь в виду целый ряд тютчевских текстов: «Она сидела на полу…», «Графине Растопчиной» («О, в эти дни – дни роковые…»), «Тебе, болящая в далекой стороне…».
Наконец, в финальной строфе после вопроса (возможно, родственного обороту «Ты скажешь») следует скачок к тютчевской последней молитве из первого «лютеранского» стихотворения (см. выше), замененной здесь последней музыкой, широкое символическое значение которой, несомненно, согласуется с понятием «церкви-культуры», важнейшим в поэтической идеологии О. М. начала 20‐х гг.
Соотнесение лермонтовских и тютчевских реминисценций для организации лирической речи вскоре нашло применение в наиболее сложном произведении этого десятилетия – «Грифельной оде».
На фоне социокультурного катаклизма для О. М. обострилась рефлексия о природе и культуре – в частности, в плане мыслей Тютчева о внеисторической жизни природы, существующей целиком в настоящем («Через ливонские я проезжал поля…», «Как ни гнетет рука судьбины…»), – отсюда «беспамятство природы» в «Где ночь бросает якоря…» и особенно природное «безразличье» (перекличка, конечно, с пушкинской «равнодушной природой») в последней строфе «Века», где оно «льется» от «лазурных влажных глыб», т. е., видимо, от тютчевских строк «Блестят и тают глыбы снега, / Блестит лазурь, играет кровь» («Еще земли печален вид…»); ср. также «Гром живет своим накатом – / Что ему до наших бед?» в «Стихах о русской поэзии». С другой стороны, после падения собственно культуры социокультурный универсум в его пореволюционном состоянии мыслится у О. М. именно по аналогии с природным миром. Позднее, и особенно в начале 1930‐х гг., уже в связи с естествознанием, природа приобретает у него значение новой специфической темы, с помощью которой он наводил мосты с окружающей «материалистической» идеологией, провозгласившей не только «воспитание нового человека», но и «преобразование природы», и в то же время стремился активировать некоторые стороны акмеистического наследия (ср. декларативную концовку «О природе слова»). В этом ряду статья о Дарвине, глава «Вокруг натуралистов» из «Путешествия в Армению», наконец – «Ламарк», с заметной реминисценцией: «И от нас природа отступила / Так, как будто мы ей больше не нужны» – при тютчевском: «И мы, в борьбе, природой целой / Покинуты на нас самих» («Бессонница»).