Вот оно, счастье [litres][This Is Happiness]
- Автор: Уильямс Нейл
- Год: 2022
- Язык: русский
- Год: Фантом
- ISBN: 978-5-86471-889-6
- Переводчик: Шаши Александровна Мартынова
- Жанр: Современная русская и зарубежная проза
Электронная книга - «Вот оно, счастье [litres][This Is Happiness]». Краткое содержание книги:
Найлл Уильямз владеет техникой голографического письма, когда целый космос умещается в песчинку и этой же песчинкой выражается. В каждой фразе романа – макрокосм ирландской деревни, которая и есть вселенная, куда вотвот протянутся электрические провода. «Вот оно, счастье» – забавный, наблюдательный, иногда смешной и неизменно трогательный оммаж безмятежности, которую можно попробовать создать заново. Это роман о взрослении – и отдельных людей, и самого времени как такового. И, конечно, это роман о силе и власти людских историй.
– Ну дела, Ноу! – молвит он. – Ну дела.
26
Дедова манера излагать, стоило ему раскачаться, – это сыпать все вперемешку, пренебрегая Аристотелевым единством действия, места и времени, и в бурленье предоставлять нюансам и подробностям катиться по лестницам его ума и из уст. Он вырос в эпоху, когда сказительство основывалось на честных принципах: времяпрепровождение и растворение часов тьмы. В случае Фахи то была тьма, вечно вытатуированная дождем, что настаивал на своей самостоятельной действительности, пытался пробраться в дом любым способом и изрядно в том преуспевал, разливаясь внутри у входной двери, где пропитанное насквозь серо-черное полотенце исполняло свой ночной долг, обливая слезами штапики на окнах, плюясь в очаг, швыряя черные градины сквозь огонь и из очага и вторгаясь вместе с восстававшими грунтовыми водами ниже решетки, отчего угли, выпадая из очага, шипели, а все сапоги подымались на непроизвольный дюйм, благодарные за дальновидение предков, обустроивших пол под уклоном. Я это все к тому, что рассказу приходилось состязаться с яростной действительностью и брать над ней верх воздушными устройствами воображения, следуя Вергилиеву принципу: главное увлечь ум, а тело подтянется. И потому, чтобы преодолеть и время, и действительность, одно из неписаных правил местной поэтики состояло в том, что рассказу ни в коем случае нельзя достигать развязки или рисковать завершением. А поскольку в Фахе, как где угодно в глубинке, время – единственное, что людям по карману, все истории получались длинные, каждый сказитель располагал и своим временем, и вашим, и чьим угодно временем, и предлагали его, время это, охотно, понимая, что любой рассказ в той же мере подвержен блужданию и противоречиям, как сам человек, и потому полагается любому рассказу быть долгим, если не сказать путаным, таким долгим, чтоб не удавалось завершить его, – нельзя было его завершить по эту сторону могилы, и если б не гас огонь и не запевали рассветные птицы, он длился бы еще и длился.
Из всего этого вы, вероятно, уже могли б заключить, что в Фахе сказительство было двух принципиальных разновидностей: безыскусное и барочное. Безыскусность притворялась правдой, но ее вскоре опорочили политики: Позвольте сказать безыскусно, и истинные сказители ее избегали. И вот Дуна, как и я, наверное, предпочитал барочное – во-первых, в силу местной привычки упиваться музыкой рассказа, во-вторых, потому что английский – язык украденный, а в-третьих, потому что барочность предлагала более правдивое отражение бытия, каким доставалось оно фаханам.
– Погоди-послушай, – начал Дуна, подтаскивая стул к постели и вцепляясь себе в коленки.
То, что последовало далее, последовало бурливо, единою фразой, скороговоркой, с выпученными глазами, чудесно, в обход и принципов паузы, и механики дыхания, мой дед бросился в рассказ с головой и, излагая произошедшее со своей точки зрения, городя башню описания, коя постоянно грозила обрушиться по мере того, как громоздились одно поверх другого придаточные предложения, прилагательные и наречия, щедрые, шатко, добытые по карманам и прилаженные, ни одно сравнение не лишнее, предлоги торчат и наоборот, метафоры – вали кулем в изложенье поспешном, вдохновенном, проникнутом подлинной опасностью моей гибели, – и едва не погиб теперь посреди фразы (и в полном восторге и для Фахи неотразимой прелести похорон мог и погибнуть – прибило ж тебя), – и все это ради того, чтоб был я спасен последовавшим Ну или так оно показалось, Ноу, в сплошном изложении, какое предприняло тот же прыжок, что и всякое сказительство, чтобы перенести слушателя через пропасть и в шкуру другого человека – Понимаешь? – не только запечатлевая, каково оно быть им, дедом, кому говорят, что внук его, может, погиб, однако делать это так, чтоб получалось очертя голову и стуча сердцем, устремляясь и прямо вперед, и в обход и в конце концов оказываясь, вероятно, идеальной голосовой диаграммой дедова ума с его закулисьем.
Фраза кончилась не по замыслу, а от естественного измождения. Дуна откинулся на стуле – прежде сидел на краешке, куда привел его рассказ. Лицо в янтарной ламповой тьме сделалось сливовым; от потрясения, коему стал я причиной, глаза у него понежнели, как у ребенка. Никаких слов он от меня не ждал. Завершив, освободился он не только от рассказа, но и от самой опасности, и вернулась его округлая улыбка, и перекатывал он ступни в жавших ему похоронных туфлях по вощеным половицам, словно все было тип-топ и топало себе дальше.