Вот оно, счастье [litres][This Is Happiness]
- Автор: Уильямс Нейл
- Год: 2022
- Язык: русский
- Год: Фантом
- ISBN: 978-5-86471-889-6
- Переводчик: Шаши Александровна Мартынова
- Жанр: Современная русская и зарубежная проза
Электронная книга - «Вот оно, счастье [litres][This Is Happiness]». Краткое содержание книги:
Найлл Уильямз владеет техникой голографического письма, когда целый космос умещается в песчинку и этой же песчинкой выражается. В каждой фразе романа – макрокосм ирландской деревни, которая и есть вселенная, куда вотвот протянутся электрические провода. «Вот оно, счастье» – забавный, наблюдательный, иногда смешной и неизменно трогательный оммаж безмятежности, которую можно попробовать создать заново. Это роман о взрослении – и отдельных людей, и самого времени как такового. И, конечно, это роман о силе и власти людских историй.
Где-то после полуночи дверь в приемную комнату открылась и весь я вскинулся.
Но то был Доктор, а не Софи Трой. Он стремительно приблизился к постели, неся дымную лампу, которой не помешало бы подрезать фитиль. Немногословный мужчина лет пятидесяти, был он поджар, в движениях продуман и осторожен, с синими страдальческими глазами. Хворь человеческая бескрайня и не так-то легко объяснима или исцелима, как в медицинской школе. Вне белой рубашки и жилета доктор Трой не был замечен ни разу. На отца своего он не походил, пока не усаживался под портретом старика у себя за спиной. У старшего было такое же ладное лицо. Как многие лысые мужчины, скучавшие по цирюльным церемониям, старик отращивал бороду. С портрета он взирал, украшенный бородой Бернарда Шоу, и этот его вид сын не выносил из-за его сумасбродства и намека на неукротимость. Шевелюра Троя-младшего – кованая решетка, уложенная назад атлантическими штормовыми ветрами, неотступно сопровождавшими Доктора на его вызовах, бороды же доктор Трой не отращивал, обходился усами, похожими на обувную щетку, смотревшимися и уверенно, и задиристо. В практике своей Доктор был знаменит триединым вердиктом. Он сидел в ушастом кресле, обитом измученной жизнью кожей, выслушивал жалобы пациента, щупал пульс, прикладывал холодную диафрагму стетоскопа к груди, что приводило к мгновенному жизнеутверждающему результату – пациент охал, – после чего откидывался на спинку, приглаживал указательным пальцем щетину и объявлял: “Либо станет получше, либо так же, либо хуже”.
Доктор Трой поместил лампу на приставной столик, выпустив язык черного дыма, который, похоже, не заметил. Не поздоровался, не спросил: Хорошо ли заботилась о тебе моя дочь? Просто подошел к постели в своих изношенных туфлях коричневой кожи, приложил ладонь к моему лбу и глянул вверх, в точности как его дочь.
– Ты вел себя как идиот, – сказал он туда же, вверх. – Они должны были сломаться. Но не сломались.
Руки у него пахли взрослым. Пахли виски, белым хлопком, древесным дымом и сандаловым мускусом, и я тут же подумал, что вот как должны пахнуть мужчины, но то, как обрести это, при какой серьезности, увлеченности и жизненном опыте проникает оно под кожу, показалось мне вместе с тем недоступным для таких, как я.
– Больно вдыхать.
Врач коротко хохотнул в воздух, одними ноздрями, смех распространился до его усов, но не до рта, – возможно, как раз для этого усы и предназначались: они улавливали фырчки насмешки, какая сопутствовала общей медицинской практике. Он вперил в меня взгляд страдальческих глаз и огласил мне свой вердикт. На который я отозвался в традиционном фахском духе – промолчал.
– Спи. Не шевелись, – сказал он, забирая лампу с собой.
27
Теперь пора сказать кое-что о состоянии моего ума, когда я проснулся назавтра.
Во-первых, позвольте заметить, что о любви я не знал ничего, кроме того, что она принадлежит мирам высшим. На Мальборо-роуд в Дублине я влюбился в соседскую девочку. Ее звали Хелен. Я любил ее столь полно и чисто, сколь, думаю, по-человечески возможно, когда тебе двенадцать лет от роду. Разумеется, я ни разу не заговорил с ней, и вряд ли она вообще знала. Словом, да, высший мир. Я понятия не имел пока, что в этой жизни величайшая трудность рода мужского и рода женского состоит попросту в том, как любить другого человека. Самим нутром своим понимаешь, что это правильно, неисповедимо знаешь без единого урока, без единого упоминания об этом за все тринадцать лет в школе, без единого произнесения этого вслух матерью или отцом, стоило тебе достичь четырехлетнего возраста и отправиться в коротких штанишках к монахиням, в чьих устах – и, конечно же, в уме – слово это применимо было исключительно к Богу, а потому оно казалось одновременно и возвышенным, и ненастоящим, обитало в ореоле заветности, в том месте внутри, что жаждет вершин, близких, возможно, к раю, а не ко всамделишной земле, где грязь, и лужи, и битые мостовые, среди коих обитал ты сам и твои стоптанные ботинки. Ты знал, знал Заповеди, вызубрил их по тоненьким молитвенным страницам зеленого Катехизиса, где в гениальном жесте предельной простоты Господь установил христианству высочайшую планку, сказав: Возлюби ближнего твоего, как самого себя, и вот читал ты это и поглядывал на ближнего своего Патрика Планкетта, как ковыряет он в носу и прилепляет добытое к нижней стороне твоей парты, и силою не более чем плотской действительности планка возносилась еще выше. И тем не менее ты знал, ты знал, что цель человеческого существования – любить, вот и все, и пусть знал ты об этом, пусть, вероятно, было это единственной данностью в непрестанных поисках смысла, доказательства смятеньям любви ты видел повсюду, а потому пусть кругом свадьбы, белые платья и розы, пусть всякая песнь – песнь любовная, здесь же и синяки под глазом, и злые слова, и рыдающие младенцы, и всякое сердце разбито хоть раз, и все же, и все же, и все же, поскольку отрицать ее не удастся, поскольку была она фундаментом, если фундамент вообще есть, была она первым намерением, частью первого жеста, когда повернулся первый ключ и весь часовой механизм мужчины и женщины запустили впервые, любовь была тем, что все стремились добыть.