Свет в ночи [(о «Преступлении и наказании») Опыт медленного чтения]
- Автор: Мейер Георгий Андреевич
- Год: 1967
- Язык: русский
- Жанр: Культурология
Электронная книга - «Свет в ночи [(о «Преступлении и наказании») Опыт медленного чтения]». Краткое содержание книги:
https://otr-online.ru/programmy/prav-da/solo-nikolay-aleksandrov-32171.html
Желанье быть «как бы во гробе», первоначально имело для Баратынского совсем не христианское значение. Он исходил не от смирения, а от бунта и притом, абсолютного. Был молодой период в жизни и творчестве поэта, когда он, предваряя Лермонтова, в то время десятилетнего мальчика, наперекор судьбе и Богу, призывал на себя несчастья и бури. В 1824 году, в стихотворении «Буря», поэт пишет:
В покое раболепном я Ждать не хочу моей кончины: На яростных волнах, в борьбе со гневом их, Она отраднее гордыне человека.
Опережая Пушкина, с его демоническим гимном в честь чумы, поэт приветствовал «геенны властелина» и обращался к океану, как к некоему могущественному демону:
Волнуйся, восставай на каменные грани; Он веселит меня, твой грозный дикий рев!
(Курсив мой. — Г. М.)
Через шесть лет Пушкин подхватывает у Баратынского, — что делал он нередко, — эту тему вызова и бунта и, развивая ее, окончательно предуготовляет пути дерзновенным героям Достоевского.
Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю,
И в разъяренном океане,
Средь грозных волн и бурной тьмы,
И в аравийском урагане,
И в дуновении чумы.
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья . . .
(Курсив мой. — Г. М.)
Когда на следующий день по осуществлении своего страшного опыта, Раскольников, возвращаясь домой от Разумихина, останавливается на Николаевском мосту, смотрит вдаль но Неве и видит, сто раз до того и с того же места им виденную панораму — небо без единого облачка, почти голубую при солнце воду Невы, собор, сияющий сквозь чистый воздух — он вспоминает одно свое прежнее впечатление, всегда казавшееся ему неясным и неразрешимым. «Духом глухим и немым полна была для него эта картина». Но теперь «в какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось ему все это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и все, все... Казалось, он улетал куда-то вверх, и все исчезало в глазах его».
Не однородное ли с Раскольниковым чувство самовластного полета испытали Баратынский и Пушкин, когда создавали один — свою «Бурю», овеянную черными крылами гордыни, другой — свой гимн в честь чумы, — небывалый вызов Небу? Ведь образ Раскольникова — не только прямое, органически вырастающее продолжение Германа из «Пиковой дамы», он еще глубже, еще интимнее связан с лирикой Пушкина и особенно Баратынского. Это неизменно чувствуется, а временами явно выходит наружу при внимательном чтении «Преступления и наказания». Так, после разговора — поединка с Заметовым в «Хрустальном дворце» — в трактире, после вызывающей игры с собственной гибелью и добровольного стояния «бездны мрачной на краю», Раскольников «вышел, весь дрожа от какого-то дикого ощущения, в котором, между тем, была часть нестерпимого наслаждения, впрочем, мрачный, ужасно усталый». (Подчеркнуто везде мною. — Г. М.).
К творчеству Достоевского всецело применимы слова, справедливо сказанные Гоголем о поэзии Пушкина: «Не вошла в его поэзию растрепанная действительность. А, между тем, все там история его самого».
Растрепанная действительность, не преображенная искусством натура, несомненно, чужда любому истинному художнику, но кроме Пушкина и, конечно, Баратынского, именно о Достоевском следовало бы сказать, что все его творения и особенно «Преступление и наказание» — история его самого, духовно, не душевно, претворенная и заново миру показанная.
Хождение по мукам
Совершая злое дело, человек оскорбляет мать землю, нас всех породившую. Оттого-то, прежде чем каяться в преступлении перед людьми, прежде чем пойти и, хотя бы нераскаянно донести на себя официальным властям, надо преступнику просить прощение у нашей общей родительницы. Когда Раскольников признается Соне в убийстве и спрашивает «с безобразно искаженным от отчаяния лицом»: «Ну, что же теперь делать?», то она, обычно тихая, приниженная, вскакивает в ответ с места и, вдруг сверкнув глазами, призывает его, как власть имущая, встать на перекрестке, поклониться, поцеловать землю, которую он осквернил, и потом уже покаяться перед всеми. Да, Соня отвечает Раскольникову как власть имущая, опираясь на внутреннее священное право, ей данное. Злодеянием мы уродуем лицо земли, мы искажаем страданьем и ужасом ее Богом сотворенный лик. Такое искажение в первую очередь отражается на женщинах, нас окружающих. Они, как начало живородящее, крепче и непосредственнее нас связаны тайными нитями с матерью землей, они по замыслу Творца являют собою ее одухотворенное и, следовательно, увековеченное продолжение. Убивая своего ближнего, человек, вольно или невольно, над- ругивается этим над собственной матерью, сестрою, женою и дочерью и возлагает на их слабые плечи бремя своего смертного греха. Пролив кровь, к тому же еще женскую кровь, Раскольников роковым образом попадает в заклятый круг, он оказывается окруженным падшими женщинами, его обволакивает, как липкой паутиной, злая сущность проституции. Он злодеянием лишний раз помог ее проявлению в жизни. И зато перед ним, разбойно порвавшим круговую поруку любви и чести, предстает неумолимо в своих неечаст- ных отражениях изуродованный лик матери земли. Один из этих мученических отражений — Соня Мармеладова. Она пала жертвенно, но все же пала, и в ее падении больше всех виноваты люди, подобные Раскольникову, рассылавшему, лежа в гробной каморке, злые флюиды по лицу земли. Еще и еще раз повторяю: мир для Достоевского не только трехмерен, но и трехпланен, и в силу того, что все три плана находятся между собою в непрестанном общении, они вполне реально раскрывают свои тайны создателю «Преступления и наказания». В вещих снах, в припадках эпилепсии, в стоянии у смертного столба, на каторжных нарах в бессоные ночи, в саване, надетом на него и Богом и людьми, познавал Достоевский мистическое тело вселенной. О смерти он говорил мало и вскользь, потому что она для него самого ничего не меняла. Да и что могла она поведать ему действительно вполне нового, ему, навсегда запомнившему ее, казалось бы, неминуемую угрозу? После незабываемого страшного опыта, он мог бы сказать нам о себе словами апостола Павла: «Я каждый день умираю». Не боясь преувеличения, следует спросить: не был ли Достоевский еще при жизни восхищен однажды своим гением до третьего неба? Во всяком случае, наш земной мир стал для него, как художника, прозрачной средой. В ней отразились, общаясь между собой, но не смешиваясь, три плана вселенной, и тогда за любым жизненным явлением обнаружилась его сущность, его первопричина. Жизнь шла и развивалась своим чередом, а с нею рядом и от нее неотрывно двигалась сфера ее истинных сущностей, подлинных реальностей зла и добра. Предаваться призрачным грезам не было смысла, когда и без того все обреталось рядом, тут же, и какая-нибудь сношенная ветошь могла в любое мгновение заговорить на вселенском языке, а сам замухрышка Голядкин мог поведать своим жалким беспомощным видом причину причин первого и второго Пришествий. Все несет в себе свою подлинную реальность, все, кроме романтических выкрутас и гуманистических выдумок. Вовсе не надо умереть, чтобы испытать на себе и рай, и ад, и чистилище. Тем более, что здешняя жизнь есть средоточие двух сфер — бесовской и ангельской, преддверие, ведущее в чистилище.