Париж — веселый город. Мальчик и небо. Конец фильма
- Автор: Гаузнер Жанна Владимировна
- Год: 1966
- Язык: русский
- Год: Москва — Ленинград
- Жанр: Биографии и мемуары
Электронная книга - «Париж — веселый город. Мальчик и небо. Конец фильма». Краткое содержание книги:
Отличительная черта творчества Жанны Гаузнер — пристальное внимание к судьбам людей, к их горестям и радостям.
В повести «Париж — веселый город», во многом автобиографической, писательница показала трагедию западного мира, одиночество и духовный кризис его художественной интеллигенции.
В повести «Мальчик и небо» рассказана история испанского ребенка, который обрел в нашей стране новую родину и новую семью.
«Конец фильма» — последняя работа Ж. Гаузнер, опубликованная уже после ее смерти.
Невеселое утро. И хочется, пожалуй, только одного — чтоб оно длилось подольше и ничего не принесло. И чтоб день не пришел, и вечер, и чтоб не узнать ни утром, ни днем, ни вечером то самое страшное, во что не веришь и чего боишься.
Она подошла к колонке, скользя по замерзшим лужам, подставила под заиндевевший кран ведро и принялась раскачивать рычаг: он леденил руки сквозь варежки. Десять, двенадцать взмахов, прежде чем брызнет вода и зазвенит на дне ведра. Потом вода обязательно перехлестнет через край, и, когда начнешь оттаскивать ведро, чтоб подставить второе, рискуешь залить себе ноги ледяной водой.
Соседский мальчишка с кувшином терпеливо ждал очереди. Он помог ей подцепить ведра к коромыслу и поднять коромысло на плечо.
Теперь только бы не поскользнуться на льду, и ровно, ритмичной походкой, как Зифа учила, дойти обратно до калитки.
Ветер, казалось бы, должен дуть в спину, но он снова дует в лицо, со всех четырех сторон, проклятый, леденит щеки, нос и забирается под шаль и за шиворот, вздымает колючую снежную пыль, слепит глаза.
И коромысло давит плечо что есть силы, и вёдра тянет к земле, а на душе тоска и тревога.
Утро как утро.
А когда она с трудом открыла калитку, стараясь, чтоб створка на пружине не ударила по ведру и не расплескалась бы вода, то увидела деда Темушкина.
Он стоял на пороге без шапки и полушубка и кричал, отчаянно размахивая руками и приседая на каждом слове:
— Ну, что я говорил — бегить! От Москвы бегить! Как побег Гитля-то, сучье мясо! Ну, что я говорил! Айда к радио, Олёнушка! Бе-ги-ить!!
Она остановилась на мгновение, еще не поняв до конца всей силы радости и облегчения, налетевших шквалом, потом скинула с плеча коромысло, как ярмо, — вода из ведра хлынула в снег и на ноги.
Гоша стоял под черной с вмятиной тарелкой репродуктора, висевшей под образами, и когда увидел Елену Васильевну, то в один прыжок очутился подле нее и завертелся, защелкал пальцами, как кастаньетами, вдруг вспомнив жгучую пляску своей несчастной родины.
А в глазах у него стояли слезинки.
И за эти слезинки она простила ему бегство из дому. И многое другое ему потом прощала.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
— …А прощать было что; прощать, кое-что понять, объяснить и кое с чем бороться… — говорила Елена Васильевна Пермякову в тот предпраздничный июльский вечер — канун фестиваля.
В большой комнате, увешанной картинами, в распахнутое окно повеяло ночной прохладой. Далеко внизу вдоль широкой магистрали, полной движения, вспыхнули матовые шары фонарей, а над крышами и трубами гасла узкая полоска поздней зари.
— Значит, и вас укусил «лютый», как мы его с Агафьей Карповной прозвали, — сказал Евстафий Петрович задумчиво.
— А как же. Странные черты характера в нем сочетались! Трудно мне было…
Ведь я, как вы знаете, не педагог ни в коей мере, я всю жизнь с юных лет работала попросту директорским секретарем. И уже летом сорок третьего года вернулась на «Агромаш», который так никуда и не эвакуировался. И это было счастьем для меня, когда, воротясь, села на привычное свое место за машинку, к окошку с видом на спортплощадку… тогда, в войну, там для маскировки поставили избушку, а крыши цехов закамуфлировали и натыкали деревца.
Там, в домике деда Темушкина, я иной раз ночами думала, что и своей дочке, может, не такая уж идеальная была мать. Меня все терзала мысль, что вот не сумела я Иришку сберечь… хотя уж, кажется, все было сделано… вы ведь знаете, и Каурова знает.
Вот как оно было, Евстафий Петрович, а тут — чужой мальчик Хорхе Гонсалес, и к тому же странный, трудный.
Во́йны, во́йны чуть ли не с пеленок. Сколько людей погибло на его глазах. Смерть девочки Анхелы почему-то крепче запала в его память, чем гибель близких. Он сам ей кричал: «Трусиха!», а потом увидел ее мертвой. И боялся этого слова и ненавидел, и небо ясное ненавидел, и презирал себя за этот страх, пытался его побороть и долго не мог. И злоба в нем жила, жгучая ненависть, а она проявлялась иной раз отвратительно.
Однажды он взял топорик и сухое бревно, наколол ворох щепок, больших и маленьких, и заявил, что это всё фрицы и что он будет сейчас их уничтожать. Он натыкал эти щепки в расщелины пола и стал плясать вокруг и орать: «Это фрицы! Это фрицкино войско!» Его нельзя было угомонить (час был поздний), он выворачивался как угорь, брыкался, чуть ли не кусался, а потом раскрыл дверцу пылающей печки и стал туда кидать щепки и кричать: «Это всё фрицки горят! Генералы! Солдаты! А это фрицкины бабки! А это фрицкины мамки и папки! И дядьки!»