26 июля 1831 года А. С. Пушкин записал у себя в дневнике: «Вчера государь император отправился в военные поселения (в Новгородской губернии) для усмирения возникших там беспокойств <…>. Кажется, все усмирено, а если нет еще, то все усмирится присутствием государя. Однако же сие решительное средство, как последнее, не должно быть всуе употребляемо. Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению <…>. Чернь перестает скоро бояться таинственной власти и начинает тщеславиться своими сношениями с государем. Скоро в своих мятежах она будет требовать появления его как необходимого обряда. Доныне государь, обладающий даром слова, говорил один; но может найтиться в толпе голос для возражения».
Историк Н. Я. Эйдельман сопроводил пушкинский текст свидетельством полковника Николая Панаева, который, сумев остановить волнения, описанные выше, должен был принять лично прибывшего на место императора. «Я встретил его величество <…> и подал рапорт о состоянии округа. Государь принял от меня рапорт, потом вышел из коляски, поцеловал меня и изволил сказать: „Спасибо, старый сослуживец, что ты здесь не потерял разума, я этого никогда не забуду“. Потом, увидев стоящих на коленях поселян с хлебом и солью, сказал им: „Не беру вашего хлеба, идите и молитесь Богу“. Потом государь начал говорить поселянам, чтоб выдали виновных, но поселяне молчали. Я в то время, стоя в рядах поселян, услышал, что сзади меня какой-то поселянин говорил своим товарищам: „А что, братцы? Полно, это государь ли? Не из них ли переряженец?“ Услышав это, я обмер от страха, и, кажется, государь прочел на лице моем смущение, ибо после того не настаивал о выдаче виновных и спросил их: „Раскаиваетесь ли вы?“… И когда они начали кричать «раскаиваемся!», то государь отломил кусок кренделя и изволил скушать, сказав: „Ну вот я ем ваш хлеб и соль; конечно, я могу вас простить, но как Бог вас простит?“»
Бог, конечно, не простил, и в следующие несколько минут под ударами шпицрутенов сто двадцать девять крестьян, пропущенных сквозь строй, расстались с жизнью; несколько тысяч их товарищей были отправлены в далекую сибирскую ссылку. Мы должны быть благодарны полковнику Панаеву за то, что он запечатлел народные представления о монархе во всей их полноте, изобразив момент, когда Николай, выйдя из образа справедливого царя, тотчас же слышит у себя за спиной слова, что он-де ненастоящий государь; слышит от бунтовавших крестьян, которые стоят на коленях и которые знают, что их ждет лютая смерть: усмирение Александром I крестьянского мятежа 1819 года против военных поселений закончилось для двух сотен крестьян и солдат двенадцатью тысячами ударов шпицрутенами каждому (двенадцать раз сквозь строй из тысячи человек!); двадцать пять из них умерли сразу, остальные промучились еще несколько дней. Расправлявшийся с восставшими чугуевскими крестьянами Аракчеев предполагал такую публичную казнь для сорока зачинщиков, ожидая раскаяния остальных, но раскаяния не последовало, ненависть к поселениям и поселенцам была огромной. Были казнены все осужденные.
Обвиняя дворянина в том, что он перерядился в царя, крестьянин выражал не столько подозрение, сколько исконную народную правду. Человек, представший перед ними, не мог не быть самозванцем. Устами солдата-поселенца, распростершегося ниц перед государем, говорит коллективная память, формировавшаяся три столетия, в течение которых самодержцы силились сделать непостижимыми критерии своей легитимности, стереть границу между истинным и ложным. В рассказе Панаева объектом обвинений выступает конкретный царь, представший перед народом и низведенный им до материальной ипостаси, лишенной харизмы. Между словами мужиков о дворянине, перерядившемся в царя, и политическими установками, которые веками насаждал двор, есть явная связь. Вопреки историографической традиции, продолжающей твердить о наивности народа, отказывающегося признавать настоящими своих государей, новгородский мужик, о котором мы ведем речь, продемонстрировал отменное знание политической культуры родной страны.