В сердце врезалось ему.
А. Пушкин
Там, где рос маленький Бочажок, ужасов, описанных Шолоховым в предыдущей главе, кажется, не было, во всяком случае, Василий Иванович ничего такого не помнит, а расскажи ему — ни за что не поверит.
Впрочем, и трудового энтузиазма и трагического героизма «Поднятой целины» там тоже не наблюдалось, о чем Вася горько жалел.
Кстати, во втором томе этой странной книги есть одно совсем уж удивительное место, которое проницательный читатель может, пожалуй, счесть метафорическим (опять-таки, быть может, бессознательным) описанием тех зверств, о которых Шолохов не по службе, а по душе докладывал Сталину, — председатель сельсовета Разметнов, положительный и даже излишне мягкосердечный, истребляет кошек и котов, чтобы обезопасить приглянувшихся ему голубей, причем начинает прямо с любимой кошки своей матери:
«Старуха всплеснула руками, запричитала, заголосила, выкрикивая:
— Душегуб проклятый! Ничего-то живого тебе не жалко! Вам с Макаркой что человека убить, что кошку — все едино! Наломали руки, проклятые вояки, без убивства вам, как без табаку, и жизня тошная!
— Но-но, без паники! — сурово прервал ее сын. — С кошками теперича прощайся на веки вечные! А нас с Макаром не трогай. Мы с ним становимся очень даже щекотливые, когда нас по-разному обзывают. Мы вот именно из жалости без промаху бьем разную пакость — хоть об двух, хоть об четырех ногах, — какая другим жизни не дает. Понятно вам, маманя? Ну и ступайте в хату. Волнуйтесь в помещении, а на базу волноваться и обругивать меня я — как председатель сельсовета — вам категорически воспрещаю.
Неделю мать не разговаривала с сыном, а тому молчание матери было только на руку: за неделю он перестрелял всех соседских котов и кошек и надолго обезопасил своих голубей. Как-то, зайдя в сельсовет, Давыдов спросил:
— Что у тебя за стрельба в окрестностях? Что ни день, то слышу выстрелы из нагана. Спрашивается: зачем ты народ смущаешь? Надо пристрелять оружие — иди в степь, там и бухай, а так неудобно, Андрей, факт!
— Кошек потихоньку извожу, — мрачно ответил Разметнов. — Понимаешь, житья от них, проклятых, нету!»
И тут мы, конечно же, вспоминаем «Собачье сердце» и, сощурив проницательные глазки, говорим, подобно Бобчинскому и Добчинскому: «Э!» — а Михаил Александрович в ярости переворачивается в гробу от таких клеветнических контрреволюционных интерпретаций.
Ах, если б я эту «Поднятую целину» прочел не сейчас, а как положено по программе — в 10-м классе, то не нагружал бы себя и вас этой белибердой, но уж очень свежо и велико читательское изумление, все никак успокоиться не могу. Вот мой покойный друг эту хрень прочел вовремя, и, когда студентка-практикантка (такая же дурища, как та, над которой издевалась Анечка) задорно спросила у 10 «А»: «Ребята, а кого из литературных героев вы взяли бы с собой в разведку?» — мой дружок один не растерялся от такого идиотизма и тут же выпалил: «Лушку Нагульнову!» — вогнав злополучную заочницу в густую краску.
Если кто не знает, Лушка эта была, как сказал бы Василий Иванович, на букву «бэ» — давала почем зря и коммунякам, и кулакам.
Подмывает, конечно, рассказать еще об откровенно гомосексуальной сцене между председателем колхоза и секретарем райкома, но хватит уже о Шолохове и его «картонных донцах».
Давайте-ка лучше еще раз про любовь гетеросексуальную, про первую любовь Васи Бочажка, ту, которая, как пел князь Гремин, «явилась и зажгла», хотя Травиата, когда Вася показал ей пожелтевшую фотокарточку с обломанным углом, сказала, щадя чувства молодого мужа: «Наверное, она просто нефотогеничная…»
Ну правда: глаза маленькие, брови и ресницы белые, так же как и волосы, стриженные так коротко, что из-под кепки почти не видны. И улыбка какая-то не очень приятная, недобрая. Шея, правда, красивая и длинная.
Но если бы эта фотка была цветная, впечатление было бы иное, и Травушка, наверное, поняла бы своего Василька…
Тогда бы видна была стальная синева этих глаз и темно-золотой загар, гораздо темнее льняных бровей и волос, и светлая розовость усмехающихся губ, и контраст грубой, защитного цвета юнгштурмовки и девичьего тела в вырезе отложного воротника. Комсомольская богиня — если позволено мне использовать неоднократно мной оплеванную формулу Окуджавы. Ну или юная нацистка из какого-нибудь «Триумфа воли».