«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие [litres]
- Автор: Уральский Марк Леонович
- Год: 2022
- Язык: русский
- Год: Алетейя
- ISBN: 978-5-00165-407-0
- Жанр: Биографии и мемуары
Электронная книга - ««На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие [litres]». Краткое содержание книги:
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
Но не вышло, точнее все со знаком наоборот получилось. Запад на ура признал, оценил и восславил, а свои собственные товарищи, авангардисты «совковые», застеснялись вдруг, отшатнулись. Поначалу никак я этого понять не мог. Завидуют они все ему что ли? Не исключено, особенно, когда Лимонов – не им, сопливым хлюпикам, чета – мировую славу так ловко отвоевал, отскандалил. Зубами буквально выдрал у западных-то скопидомов, и себя, и женщину любимую свою на века прославил.
Но позже, поразмыслив, понял я, что заковырка возникла не столько из-за зависти, и не по причине излишней натурности деталей, или одиозности их подачи на публику, то есть не в «методе» коренилась отчужденность, а в «мировоззрении». Что Кропивницкий, что Холин, что Сапгир, что Сева Некрасов или же Венедикт Ерофеев, все они во всем совершенном и стремящимся к совершенству подозревали, и не без основания, бесчеловечность. Человеческое значит для них несовершенное. Отсюда все у них и идет – и печаль по себе грешным, и тоска, и издевка…
О чем печалится, скажем, Веня? Он знает, что каждая тварь после соития бывает печальной, этот естественный закон наблюдался еще Аристотелем, а вот Веня, вопреки Аристотелю, постоянно печален, и до соития, и после, – вот о чем печалится Ерофеев.
А что вопиет Сапгир в минуту пьяной задушевности? Естественно, что о себе самом: «Я никого не люблю: ни детей своих, ни жён-сучек, ни отца, сапожника-придурка, что меня за восторги моей поэтической души колошматил почем зря. Я сам себе только и интересен, какой ни есть, сам себе миленький да хорошенький!»
Когда поэт Холин, вглядываясь в реалии бытия, заявляет: «У меня возникло подозрение, Что это – обман зрения», т. е. дает понять, что во всем этом говне он только и есть личность, то явно лукавит или же врет – себе же самому врет. Ибо он, Холин, никого ничуть не лучше и не хуже – такое же несовершенное советское «эго в квадрате». От беспутства и порочных страстей аж иссох весь, потому способен лишь лаять зло да скрипеть зубами.
Сева Некрасов, тот еще хуже. Только и может ехидничать, злобиться да очернительством лихим душу свою тешить. Нет живого человека, которому он бы ласковое слово сказал. Ни Родину не любит, ни родичей, ни себя самого.
Да и сам Евгений Леонидович, старичок Божий, не больно-то пример нравственной жизни собой являл. Всю жизнь пил, развратничал да жмурился на «клубничку». И друзья у него были ему же подстать – никакой там ни Фальк или Лентулов, а, например, Филарет Чернов, которого он в своей малой прозе воспел.
Филарет Чернов – поэт «тютчевской мощи и размаха», автор слов душещипательного романса «Замело тебя снегом, Россия», над которым рыдали русские эмигранты двух поколений, из монастыря выгнан был за то, что по пьяни человека топором чуть до смерти не зарубил, и по его же собственным излияниям не раз насиловал женщин. Кончил он вполне в «лианозовском» духе – перед самой войной в психушке помер от белой горячки. Впрочем, всегда ему мерещилось черт знает что.
– Бездна, – сказал Филарет Чернов, – поглядев с балкона в овраг.
Ну, а тишайший Венечка Ерофеев? – и он, Господи, того же поля ягода: конфузливый ёбарь и алкаш-зубоскал. Все зудит себе с похмелья, зудит: «Каждая минута моя отравлена неизвестно чем, каждый час мой горек».
Эдакая типичная достоевско-розановская мелодрама, но на «совковый» лад. Никто не мыслит позитивно, логически, а всегда и только физиологически, и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет. Над всеми грешными, падшими и заблудшими властвует один беспощадный Эрос, хотя предполагается, что есть еще и Вера, и Любовь, и, особенно, Надежда. Но надежда эта, она не в чувстве локтя, не в горячем дыхании сплоченной единоплеменной стаи, а в себе самом – в неполноценном падшем человеке, просветленном Логосом.
Оттого, когда уже настрадались досыта, со всеми рассорились, всего насмотрелись, да и напроказничали всласть, то становились стыдливы, застенчивы и задумчивы. И осознавали вдруг с беспощадной отчетливостью: в минуту черной опустошенности, а ее не миновать, зацепиться грешному человеку не за что, кроме как за высшее проявление этой самой человечности.
Вот и получается, что как веревочка не вейся, в каком дерьме не тони, но тянется «лианозовский» Дух к давно уж мухами засиженному, прогнившему насквозь христианскому персонализму. Всем нутром прет на него – в слепой, последней своей надежде, как заблудившийся трамвай.