— Командир! К комиссару! — крикнул дежурный, открыв дверь землянки.
Был поздний вечер, и я уже спал. Вскочив, я быстро надел полушубок, застегнулся и подпоясался на ходу. На тропинке, ведущей к офицерской землянке, встретил почти всех командиров отделений.
— Хлебнем горя в эту стужу, если так. До металла дотронуться невозможно.
Мороз трещал. Но с залива поднимался густой туман, и окутывал всю окрестность. Этот туманный мороз самый зябкий и неприятный. Часовой в двух тулупах, ватнике и валенках не может простоять больше получаса. К нашему удивлению, дверь землянки открыл Севченко и весело скомандовал:
— Залетайте пулей! А то холода напустите.
Вскочив вместе с клубами пара в землянку, кто-то начал докладывать:
— Товарищ политрук! По вашему приказанию…
— Ша! — ответил откуда-то из темного угла комиссар. — Слушайте!
Тихо говорило радио. Но голос диктора, необыкновенный, торжественный, заставил нас сразу застыть на месте, затаить дыхание. «…В предыдущих боях перешли в наступление против его ударных фланговых группировок. В итоге начатого наступления обе эти группировки разбиты и спешно отходят, бросая технику, вооружение и неся большие потери…»
«Победа! Победа!» — застучало сердце так сильно, что даже болью отдалось в висках. Захотелось закричать это самое лучшее слово на свете.
А когда диктор закончил, комиссар дрожащим от волнения голосом спросил:
— Поняли все, товарищи командиры?
Я выкрикнул в ответ:
— Победа! Товарищи! Друзья мои дорогие! Победа!..
И, обняв Сеню, стоящего рядом, поцеловал его в щеку. Никто не засмеялся от такого несолдатского проявления чувств. Комиссар обошел всех нас и каждому пожал руку:
— Поздравляю с полным разгромом гитлеровских армий под Москвой!
А Севченко сидел на кровати раскрасневшийся, в расстегнутой гимнастерке и высказывал свой восторг с более заметным, чем обычно, украинским акцентом:
— О це показалы Гитлеру Москву! А што зъив, гад ползучий? Москву захотел? Не на тех напал, вонючий пес! Мы тоби ще не такую кузькину мать покажемо! Небо тоби будэ в овчинку! А наши — какие молодцы! А? Ей же богу жалею, что я не там сегодня.
— Каждый на своем месте помог этой победе, — сказал комиссар.
Потом по радио запели «Священную войну». Виктор Вольнов подхватил песню, и мы все вместе спели ее как гимн.
— А теперь идите и расскажите бойцам!
С порога землянки я весело закричал:
— Подъем!
От такой команды уже отвыкли, потому что полгода нас поднимает слово «тревога».
Муха, самый нервный и чуткий во сне, приподнял голову и недовольно пробормотал:
— Что там такое?
— Победа, хлопцы!
Сразу взлетели под потолок землянки полушубки — вскочили все, даже Габов, которого часто по тревоге мы выносили и бросали в снег, чтобы он проснулся.
— Какая? Где?
До поздней ночи не могли угомониться бойцы. Выслушав эту радостную новость от меня, рассказывали ее друг другу. Пришел с поста Астахов — все наперебой рассказывали ему. Сменился Черняк — опять стали рассказывать сначала, внимательно разглядывали карту, хотя на ней, кроме Клина, не было ни одного из освобожденных городов.
Начался новый день. И хотя он полярный, очень короткий (солнце не покажется до конца января), все равно казался светлее всех предыдущих: его освещала победа под Москвой.
В такой день было особенно больно и горько видеть, как прилетели «мессеры» и в воздушном бою сбили два наших самолета. Правда, самолеты не наши — английские «харикейны», но летчики на них наши. Один выбросился с парашютом, но фашисты застрелили его в воздухе. Ух, палачи! Мы радовались, когда полмесяца назад над городом начали баражировать «харикейны» — помощь! Но радость наша меркнет. Их часто сбивают. Кое-кто пытается это объяснить тем, что наши летчики еще не освоили чужую технику. А по-моему, глупость! Нам всем не нравятся эти машины с длинными и черными, как гробы, фюзеляжами. Очень они уж неуклюжие, неповоротливые и тяжелые, особенно когда видишь их рядом с нашими серебрянокрылыми «МИГами», с которыми фашисты даже боятся вступать в бой.