Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» [litres]
- Автор: Покровский Михаил Николаевич
- Год: 2021
- Язык: русский
- Год: Алгоритм
- ISBN: 978-5-00180-344-7
- Жанр: История
Электронная книга - «Критика русской истории. «Ни бог, ни царь и ни герой» [litres]». Краткое содержание книги:
Описание традиционных «героев» русской историографии занимает видное место в творчестве Михаила Покровского: монархи, полководцы, государственные и церковные деятели, дипломаты предстают в работах историка в совершенно ином свете – как эгоистические, жестокие, зачастую ограниченные личности. Главный тезис автора созвучен знаменитым словам из русского перевода «Интернационала»: «Никто не даст нам избавленья: ни бог, ни царь, и не герой . ». Не случайно труды М.Н. Покровского были культовыми книгами в постреволюционные годы, но затем, по мере укрепления авторитарных тенденций в государстве, попали под запрет. Ныне читателю предоставляется возможность ознакомиться с полным курсом русской истории М.Н. Покровского-от древнейших времен до конца XIX века.
В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.
“Испекли законы, правами дворянскими и городовыми названные, – иронизирует Щербатов, – которые более лишение, нежели дание прав в себе вмещают и вообще делают отягощение народу”. Но поневоле идя под ярмо, кляли его, и тот же Щербатов умел придать этим проклятиям общую форму, не привязываясь к “порокам” отдельных “властителей”. “Я охуляю самый состав нашего правительства, – говорит он в своей предсмертной записке, – называя его совершенно самовластным и таким, где хотя есть писаные законы, но они власти государевой и силе вельмож уступают, где состояние каждого подданного основывается не на защищении законов, не от собственного его поведения зависит, но от мановения злостного вельможи… Надлежало бы мне теперя говорить о правительствах; но как у нас по самому непомерному деспотичеству не законы действуют в правительствах, но преклонение двора и воля вельмож, то прежде и должно о сих говорить”.
Настроение настолько сродни и недавнему поколению, что нельзя, кажется, читать эти строки без живого сочувствия, но взгляните на конкретные образчики “непомерного деспотичества”. “Охуляю я подчинение губернских предводителей под власть наместников, яко разрушающее преграду власти наместников над дворянами… Охуляю я учреждение нижних и верхних расправ, где несмышленые и упрямые крестьяне заседают, с отнятием их от земледелия и с повреждением их нравов, от коих и другие повреждаются… Охуляю я дворянское право в самом его порядке и расположении книг; позволение девкам благородным выходить в замужество и за низшего состояния людей с сохранением своего права, от чего нравы повреждаются и смешиваются состояния; вмещение в разные классы дворянства всяких чинов людей, чрез что самое сословие дворянское уподляется”…
Это не все, что “охуляет” старый “монаршист” в своей предсмертной речи к тем, кто заставил согнуться его гордую голову (он “отстал от двора”, по его словам, в 1777 году – как раз в начале потемкинского режима): во многих своих “охулениях” он опять оказался бы понятен и людям иного мировоззрения, когда он нападает, например, на “чинимые наказания по уголовным преступлениям, производящие мучительную смерть”, или на “писание законов самою монархинею, писанных во мраке ее кабинета, коими она хочет исполнить то, что невозможно, и уврачевать то, чего не знает”. Но это – общие места, годные для многих мест и разных эпох: индивидуальность вносит в них то, что отражает интересы класса, представителем которого не только в комиссии 1767 года был князь Щербатов, и ту перемену, которую этот класс пережил на склоне царствования Екатерины.
Как личность Потемкина не играла никакой особенной роли в этой перемене, так и его смерть ничего не могла изменить в установившемся режиме. Зубов, по общему признанию, был не умен, и если мог с некоторым внешним приличием играть роль “государственного человека”, то лишь благодаря своей чудовищной памяти, позволявшей ему ошеломлять случайного собеседника массой технических терминов и мелких подробностей: это создавало иллюзию, что он “все знает”. Люди, имевшие более частое обхождение с последним фаворитом Екатерины, уверяли, что он почерпал свою мудрость, главным образом, из проектов, доставшихся ему в наследство от Потемкина, почему бывший секретарь последнего, Попов, играл вначале первую роль и при Зубове, пока тот не счел, что достаточно усвоил себе уже суть потемкинской политики.
К оригинальным продуктам политического творчества Зубова принадлежал, по-видимому, хотя бы отчасти, бесстыдный грабеж, известный под именем “третьего раздела Польши”. По крайней мере, сам он любил этим хвастаться, и если держаться правила: is fecit cui prodest, придется признать за ним некоторое на это право, так как все богатства Зубова и его приближенных составились из имений, конфискованных у польских помещиков, обнаруживших недостаточную преданность России. Но награждать русских слуг нового режима землями, отобранными у поляков, давно вошло в обычай: еще усмирители пугачевщины получили имения в Белоруссии, по первому разделу доставшейся России как раз около этого времени. Большая часть потемкинских владений была там же, и оттуда же бралось приданое для большинства мелких екатерининских фаворитов. И тут Зубов нашел уже, таким образом, традицию, которой оставалось только следовать. Во всяком случае, распоряжался огромным земельным фондом, доставшимся русскому правительству благодаря разделу, именно он.
“Раскаявшиеся” польские помещики, рассчитывавшие получить обратно хоть часть ограбленного у них достояния, прибегали не к кому другому, как к Зубову. Таким путем Понятовский, племянник последнего польского короля, получил 30 тысяч душ крестьян “за то, что ежеминутно называл Зубова высочеством и светлостью”. Нужно прибавить, что польский принц только следовал в данном случае установившемуся в послепотемкинской России этикету, который позволял идти и далее: по словам того же свидетеля, “старый генерал Мелиссино, принимая однажды из рук Зубова Владимирскую ленту, поцеловал у него руку”.