Ницше очень любил этот берег: «Представьте себе, — писал он Петеру Гасту, — островок греческого архипелага, принесенный сюда ветром. Это берег, принадлежащий пиратам, крутой, опасный; здесь легко скрываться…» Здесь он собирался провести зиму, но скоро изменил свои планы и хотел вернуться в Ниццу, и Ланцкий тщетно пытался удержать его.
— Вы жалуетесь на то, что все вас покинули, — говорил он ему. — Кто же виноват в этом? У вас есть ученики, и вы приводите их в уныние; вы зовете меня сюда, зовете Петера Гаста, а сами уезжаете.
— Мне нужен свет и воздух Ниццы, — отвечал ему Ницше, — мне нужна бухта Ангелов.
* * *
Он уехал один, и в продолжение зимы окончил предисловие, и перечел и пересмотрел свои книги. Он, казалось, жил в состоянии странного нервного успокоения, нерешительности и меланхолии. Он послал свои рукописи Петеру Гасту, как он всегда это делал, но его обращение за советом носило какое-то непривычное впечатление беспокойства и приниженности. «Прочтите мои рукописи, — писал он в феврале 1887 года, — с большим недоверием, чем обыкновенно, и просто скажите мне: это подходит, это нет, это мне нравится и почему именно это, а не то и т. д., и т. д»..
Он много читал, и казалось, читал с более свободным любопытством, с менее предвзятой мыслью. Он свободно относится к сочинениям французских декадентов; он с уважением относится к критике Бодлером Вагнера и к ^Опытам современной психологии» Поля Бурже. Он читает рассказы Мопассана, Золя; но эти общедоступные мысли, это чисто декоративное искусство не соблазняет его. Он покупает «Опыт морали вне обязательства и санкции» и делает свои пометки карандашом на полях. У Гюйо, так же как и у Ницше, и в одно и то же время была идея основать на экспансивных качествах жизни новую мораль, но они толковали эту идею по-разному, — Гюйо принимал за силу любви то, что Ницше считал побеждающей силой. Но, безусловно, первоначальное согласие существовало у обоих, и Ницше уважал интересное и чистое произведение французского философа. Это было время, когда начиналась слава русских романистов. Ницше интересовался поэтами этой новой, сильной и тонко чувствующей расы, обаяние которой всегда действовало на него. «Вы читали Достоевского? — пишет он Петеру Гасту. — Никто, кроме Стендаля, так не восхищал и не удовлетворял меня. Вот психолог, с которым у меня очень много общего». Во всех своих письмах Ницше говорит об этом новом для него авторе; горячая славянская религиозность интересует его, и он снисходит до нее. Он не видит в этом явлении симптома слабости, он думает, что это возвращение энергии, которая не может принять холодного принуждения современного общества, неповиновение которому принимает форму революционного христианства. Эти стесненные в своих инстинктах варвары волнуются, обвиняют самих себя и открывают кризис, который еще не окончен. По этому поводу Ницше пишет: «Эта дурная совесть — болезненное явление, но болезнь вроде беременности». Он все еще надеется и упрямо защищает свои мысли от своего отвращения к окружающему; он хочет, чтобы они остались свободными, светлыми, доверчивыми, а когда он чувствует, что в нем и против них просыпается ненависть к Европе и ее опустившимся народам, когда он боится уступить своему настроению, тотчас же он упрекает себя: «Нет, — повторяет он самому себя, — Европа никогда не была настолько подготовленной к осуществлению великих дел, какой она является сейчас, и нужно вопреки всякой очевидности надеяться на все от этих масс, отвратительное рабское подчинение которых убивает всякую надежду».
В течение первых месяцев 1887 года Ницше очень сошелся с некоею г-жою В. П. Они вместе ездили в Сан-Ремо и Монте-Карло. Нам неизвестно имя этой женщины; не сохранилось ни одного адресованного ей или полученного от нее письма. В этом есть какая-то тайна, а может быть, и любовь, — мы можем так предполагать по крайней мере[18].
Ницше был, без сомнения, в обществе m-me В. П., когда он на концерте в казино Монте-Карло слушал прелюдию к «Парсифалю». Он слушал без всякого чувства ненависти, со снисходительностью утомленного борьбой человека. «Я любил Вагнера, — пишет он в сентябре Петеру Гасту, — и я еще люблю его…» Конечно, он любит его, если в таких словах говорит об этой слышанной им симфонии:
«Я не старался понять, может ли и должно ли это искусство служить какой-нибудь цели, — пишет он Петеру Гасту. — Я спрашиваю самого себя: сотворил ли Вагнер когда-нибудь нечто лучше этого? И отвечаю себе, что в этой вещи сочетались высшая правдивость и психологическая тонкость в выражении, в сообщении, в передаче эмоции; наиболее краткая и прямая форма; каждый оттенок, переход чувства определен и выражен с почти эпиграмматической краткостью; описанная сторона настолько ясна, что, слушая эту музыку, невольно думаешь о каком-нибудь щите чудесной работы; наконец, чувство, музыкальная опытность необыкновенной высокой души; «высота» в самом значительном смысле этого слова; симпатия, проникновенность, которые как нож входят в душу, — и жалость к тому, что он нашел и осудил в глубине этой души. Такую красоту можно найти только разве у Данте. Какой художник мог написать такой полный грусти и любви взгляд, как Вагнер в последних аккордах своей прелюдии!»
Какой из Ницше мог выработаться великий критик, подобный по тонкости Сент-Беву, которого он так уважал, но неизмеримо превосходил его по широте своих взглядов! И он знал об этом. «Дилетантизм анализа, — как он говорил, — имеет такое обаяние, перед которым трудно устоять», и лучшие его читатели заметили эту его особенность. «Какой вы прекрасный историк!» — говорил ему прежде Буркхардт, а потом повторит Ипполит Тэн; но Ницше эти мнения не удовлетворяли; он презирает призвание историка и критика. Его огорчило, когда один встретившийся ему в Ницце молодой немец рассказал ему, что тюбингенские профессора считают его человеком разрушительного ума, философом, радикально все отрицающим. Он еще не вполне освободился от романтизма, от жалости и любви для того, чтобы броситься в противоположную крайность, упиваться силой и энергией. Он восхищается Стендалем; но он не собирается стать последователем Стендаля. Его детство было проникнуто христианскими верованиями; дисциплина Пфорта сделала их только более зрелыми, а Пифагор, Платон и Вагнер только увеличили и возвысили его желания. Он хочет быть поэтом и моралистом, глашатаем доблестей, творцом культов и душевной ясности. Никто из его читателей и из его друзей не понимал этого намерения. Он перечитывает, исправляя, «Утреннюю зарю», эту давно написанную страницу, истинность которой бесспорна до сих пор.
вернуться
18
Нравы пансионов на побережье Средиземного моря очень свободны и, конечно, нам неизвестны все эпизоды из жизни Ф. Ницше. Но здесь надо быть осторожным. По собранным нами сведениям, жизнь в Энгадине не давала поводов к подобного рода болтовне. Даже напротив, там, кажется, избегали женского общества.