Всем сердцам Ваш преданный R. W».
Вагнер предчувствовал, что письмо окажется бесполезным, но не предполагал, что оно принесет вместо пользы вред. Ницше страдает от того, что вызвал с его стороны такой прилив нежности, на который он не может откликнуться. Он написал Вагнеру в минуту слабости и теперь ему стыдно за свой поступок. Но все-таки известие о приближающихся в Байройте репетициях взволновало его. Поедет он на них или не поедет? Если не поедет, то под каким предлогом? Долго ли он будет скрывать свои настоящие мысли или настало время во всем признаться? В это время Ницше начал писать четвертое «Несвоевременное размышление», — «Мы филологи». Он бросает работу, оправдываясь усталостью и утомительными университетскими занятиями. Говоря таким образом, Ницше или ошибался сам, или обманывал нас. С наступлением Рождества он на 10 дней уехал в Наумбург, к матери; там, вполне на свободе, он собирался работать, но вместо того, чтобы писать, он занялся музыкой и переложил для четырех рук свой гимн дружбе. В сочельник он перечитывает свои юношеские произведения; ему было интересно заглянуть в свое прошлое. «Я всегда удивлялся, — пишет он m-lle Мейзенбух, — как отражаются в музыке врожденные свойства нашего характера. Музыкальное творчество ребенка уже настолько ясно и определенно передает и складывающийся характер человека, что в зрелые годы можно подписаться под этим обеими руками».
Это неистовое увлечение музыкой у Ницше есть не что иное, как признак дурного расположения духа, слабости воли и страха перед своими собственными мыслями. Два письма, одно от Герсдорфа, другое от Козимы Вагнер, нарушили покой его уединенных воспоминаний. И тот и другая говорили ему о Байройте. Это напоминание привело его в отчаяние. «Вчера, в первый день нового года, — пишет он m-lle Мейзенбух, — я с трепетом думая о своем будущем. Как страшно и опасно жить, с какой завистью думаю я о тех, кто честно и достойно кончает свои счета с жизнью. Но я решил жить и дожить до старости, у меня есть цель — моя работа. Но, конечно, не удовлетворение жизнью поможет мне прожить до старости. Вы меня, конечно, понимаете».
В течение января и февраля 1875 года Ницше ничего не пишет; он ощущает полный упадок энергии. «Очень редко, минут 10 за две недели я пишу «Гимн одиночеству». Я явлю его человечеству во всей его ужасающей красоте». В марте в Базель приехал Герсдорф. Воодушевленный и приободренный его приездом, Ницше продиктовал ему несколько страниц своей книги и, казалось, вышел немного из своего удрученного состояния; но судьба послала ему новое испытание.
Он был душевно привязан к двум своим товарищам, Овербеку и Ромундту, и привык к совместной жизни с ними; они трое составляли то «интеллигентное общество», о котором с таким уважением говорил Вагнер. Вдруг в феврале 1875 года Ромундт заявляет Овербеку и Ницше, что он должен покинуть их, потому что решил принять пострижение. Ницше был крайние поражен и возмущен этим известием; несколько месяцев жил он с этим человеком, считал его своим другом и никогда ему не приходило на ум, что у него может быть тайное, столь внезапно проявившееся призвание. Значит, Ромундт не был с ним вполне откровенным; он стал рабом религии и изменил заветам идеальной экзальтированной дружбы Ницше.
Отступничество Ромундта напомнило Ницше о другой измене и дало ему нить к пониманию последней новости, циркулировавшей среди вагнерианцев: Вагнер собирается написать христианскую мистерию — «Пар-сифаль». Ничто так не отталкивало Ницше, как возврат к христианству; подобное отступление перед запросами жизни казалось ему ничем не оправдываемой слабостью и трусостью воли. Несколько лет тому назад Вагнер среди своих интимных друзей развивал различные планы, и Ницше всей душой разделял мысли своего учителя; Вагнер говорил о Лютере, о Фридрихе Великом; он хотел воспеть германского национального героя и, вдохновленный успехом, продолжать своих «Мейстерзингеров». Почему отказался он от этих планов, почему предпочел Парсифаля Лютеру? Почему суровой и певучей жизни германского Ренессанса он предпочел религиозность Грааля[13]?
Ницше понял теперь и оценил опасность пессимизма, приучающего к постоянным жалобам, ослабляющего душу и предрасполагающего к мистическим утешениям. Он упрекал себя в том, что внушил Ромундту слишком суровое для него учение и тем самым вызвал его отступничество.
«Ах, наша добродетельная, чистая протестантская атмосфера! — писал он Роде. — Я никогда так сильно не чувствовал влияния лютеровского ума. А несчастный Ромундт поворачивается спиной к целому ряду освобождающих человечество гениев. Я иногда думаю, что он не в своем уме и что его надо лечить холодными обтираниями и душем, до такой степени мне кажется диким и непонятным, чтобы религиозный призрак мог вырасти около меня и захватить в свои руки человека, который 8 лет был моим товарищем. В довершение всего этого именно на мне лежит ответственность за постыдное пострижение в монахи. Бог мне свидетель, но сейчас не эгоистические мысли говорят во мне. Но я думаю, что сам я тоже олицетворяю в себе нечто священное, и мне было бы невообразимо стыдно, если бы я хоть чем-нибудь заслужил упрек в сношениях с католицизмом, который я ненавижу до глубины души».
вернуться
13
Кельтская легенда о святом Граале и Парсифале представляет из себя самое значительное мифологическое сказание средневековья. В ней ярко горит высокий рыцарский идеал. По словам трубадуров и средневековых рассказчиков, на дальнем Востоке, по мнению некоторых, на границе Индии, находилась высокая гора, называемая Монсальват. На ее вершине стояла белая твердыня из сверкающего мрамора, которая, одинокая и недосягаемая, возвышалась над кедрами и кипарисами окружавших лесов. Внутри она представляла из себя великолепный храм, с опаловыми колоннами, с готическими сводами, украшенными ониксом, с асбестовыми перекладинами и гранитными ступенями. Благовоние алоев наполняло его высокие и блестящие своды, из глубины которых неслись неземные голоса незримых хоров. В этом великолепном храме жил орден рыцарей, посвятивших себя на стражу священной чаши Грааля, источника великих чудес. Это была чаша, в которой Христос освятил хлеб и вино во время своей последней встречи с апостолами. Иосиф Аримафейский затем в нее же собрал его кровь. Таким образом, чудная чаша святого Грааля служила как бы залогом, оставленным Богочеловеком на земле («Рихард Вагнер и его музыкальная драма», Эдуард Шюре, с. 99—100).