Предназначение: Повесть о Людвике Варыньском
- Автор: Житинский Александр Николаевич
- Год: 1987
- Язык: русский
- Год: Политиздат
- Жанр: Другая проза
Электронная книга - «Предназначение: Повесть о Людвике Варыньском». Краткое содержание книги:
Новая его повесть рассказывает о Людвике Варыньском — видном польском революционере, создателе первой в Польше партии рабочего класса «Пролетариат», действовавшей в содружестве с русской «Народной волей». Арестованный царскими жандармами, революционер был заключен в Шлиссельбургскую крепость, где умер на тридцать третьем году жизни. Автор показывает своего героя через восприятие других исторических персонажей, раскрывая драматизм идейно-политической борьбы того времени, исследуя психологию взаимоотношений Варыньского с товарищами по борьбе. Писателя привлекает тема предназначенности человека своей идее и делу.
Умрет Маня Гильдт-Мондшайн в Енисейске в 1882 году.
Сам же Гильдт умрет от чахотки в Швейцарии в 1879 году и будет похоронен на кладбище Каруж.
Глава третья
ЮЗЕФ
Апрель 1878 года
«Полгода не вел дневник. Странно даже: произошло столько важнейших событий, а я не раскрывал тетрадку. Занятостью трудно объяснить; скорее, к этому привело нежелание видеть старые записи, свидетельствующие о мучительных поисках истины. Теперь я определился, и определился прочно, хотя выбор мой, кажется, не сулит легкой жизни…
Да, я патриот, я больше жизни люблю Польшу и ее свободу, но надо смотреть правде в глаза. Польши более не существует — и не только потому, что она потеряла государственную самостоятельность. Ее не существует, потому что одни поляки угнетают других, выжимают из них последние соки, обманывают, притесняют и калечат.
Социализм для нас было запретное слово. Нам, раздавленным многолетним чужеземным игом, казалось кощунственным стравливать поляков с поляками. Пускай русские социалисты бунтуют крестьян против своих же помещиков, пускай немецкие социал-демократы нападают на своих буржуа — мы же должны сплачиваться вокруг национальной идеи. Слишком много бед принесла нам рознь. Хотелось собрать по крохам все силы, сжать их в кулак, чтобы противостоять национальному угнетению. Вопрос решался только так: либо патриотизм, либо социализм. И мы продолжали сеять зерна примирения между поляками, пока жизнь не открыла нам глаза.
Два года назад я стал часто бывать в рабочих семьях по делам «Общества национального просвещения», организованного Прушиньским. Я просвещал, но и меня просвещали. Трудно представить, с какой нищетой я столкнулся! Каждый вечер я ходил на Прагу с чемоданчиком книжек и каждый вечер ловил себя на том, что иду, в сущности, с пустыми руками к голодным. Оттого еще пуще себя подхлестывал в борьбе за идею. А она уже подтачивалась, когда я пересекал Вислу и углублялся в бедные темные кварталы. Она шаталась и скрипела, когда я спускался в подвалы, где жили по восемь человек в одной комнате. Как мне было говорить о национальном самосознании? О патриотизме? О боге… Но я говорил.
Однажды видел душераздирающую сцену. Пришел домой к слесарю Генрыку Седлецкому. Пятеро детей, мать. Все за столом. Дети веселые, едят мясо. Это так необычно было в доме, где всегда пахло дешевой похлебкой да кислой капустой, что я возликовал внутренне. Поверил, что нужда ушла из этой семьи. Не приметил поначалу, что жена Седлецкого как-то по-особому неподвижна, да у старшей дочери Франи глаза на мокром месте. Я поздоровался, пожелал приятного аппетита, потом поинтересовался, не праздник ли какой семейный? Пани Седлецкая кивнула: «Праздник, пан Плавиньский. Пособие на фабрике получила. Сорок восемь рублей. За мужа. Его вчера машиной убило».
А детки едят. И слышат, вроде, и даже понимают некоторые, но есть так хотят, что не доходит до их сознания — последний пир у них, великая тризна, а завтра пойдут по миру…
Слесарь тот работал на мостостроительном заводе Островского и Карского, польских промышленников, братьев по крови, как я предпочитал их называть. Потом уже, гораздо позже, понял я: братство по крови возможно только, если кровь пролита за одно дело. Фабрикант Островский и слесарь Седлецкий не были братьями и никогда не будут. Но тогда я еще за эту идею держался; мечталось, что и в своем доме порядок наведем, когда отъединимся от России, Пруссии и Австро-Венгрии. И что удивительно — чем больше жизнь тыкала меня носом в социальные неустройства, тем больше я цеплялся за патриотическую идею. Будто назло. Так продолжалось год.
Была годовщина смерти Мицкевича. Собрались мы в «Доме под звонницей», на Краковском Предместье. Бурное собрание, на котором присутствуют наши «русские» коллеги — Длуский и Родзевич из Одессы. Задают нам прямой вопрос: долго ли вы, господа, намерены не замечать того, что творится в России, в Германии, во всем цивилизованном мире? Долго ли вы намерены носиться с великопольской идеей, не желая видеть, что она мертва? Долго ли еще стучаться в ваши головы идее социального переустройства?
Казимеж Длуский умно говорил. Силы в его речах меньше, чем у Варыньского, но в уме ему не откажешь.
И тут я сорвался. Совершенно неожиданно для себя выскочил на середину и, глядя в ослепительно белый воротничок сорочки Длуского, крикнул: «Каждый поляк-социалист — это изменник!» Пелена застила мне глаза, я упал в обморок, как институтка. Вспоминаю иронически-соболезнующую улыбку Длуского, когда меня привели в чувство. «Пан Плавиньский имеет еще что-нибудь сообщить по затронутому вопросу?» Но я уже ничего не хотел сообщить. Мне было непереносимо стыдно.