Слишком доброе сердце. Повесть о Михаиле Михайлове
- Автор: Щеголихин Иван Павлович
- Год: 1983
- Язык: русский
- Жанр: Биографии и мемуары
Электронная книга - «Слишком доброе сердце. Повесть о Михаиле Михайлове». Краткое содержание книги:
И. Щеголихин пишет как на современную тему (романы «Снега метельные», «Другие зори», повести «Пятый угол», «Назаров», «Шальная неделя» и др.), так и на историческую. В серии «Пламенные революционеры» в 1979 г. вышла его повесть «Бремя выбора» о Владимире Загорском.
Брата его я решила разыскать в перерыве, подойти к нему просто и смело: «Позвольте вам высказать мое глубочайшее уважение к вашему брату, Михаилу Ларионовичу. Я знаю его с детства, почитаю его и люблю. Я не поехала к нему в Сибирь только потому, что туда едут, во всяком случае собираются ехать, другие. Но когда он вернется, а я верю, это будет скоро, я первой выйду встречать его!» И что-нибудь еще скажу в том же роде, а оп пусть напишет Михайлову о смелой девице весьма привлекательной наружности (если уж. я проиграла перед Людмилой Петровной, так хотя бы не останусь ханжой, я вижу, как смотрят на меня молодые люди). Об афише я записала, теперь о билетах и публике. Билеты от одного до семи рублей серебром, а зала госпожи Руадзе весьма просторна, в ней тысяча сто мест. Что касается состава публики, то такого вечера не было еще в Петербурге со дня его основания и, как теперь уже стало известно, не скоро будет (о причинах я скажу потом). Здесь были, во-первых, главные кумиры молодого поколения Чернышевский и Писарев, а также Достоевский и Лесков, Некрасов и Авдотья Панаева, Василий Курочкин, Писемский, Боборыкин; были музыканты Генрик Венявский и Антон Рубинштейн, были профессора университета, а кроме литераторов, ученых и музыкантов полно светских дам, полно офицеров морских и сухопутных, генералов статских и военных, именитых купцов и мещан, был даже генерал-губернатор Оренбурга Безак со своим адъютантом. И вся эта разносословная публика, можно сказать, цвет общества, знала или догадывалась, ради кого будут сегодня чтения, пение и музыка. И этот не афишный, скрытый умысел устроителей создавал особый интерес к каждому выступавшему, — а как будет выявлено и подано его отношение к Михайлову?
Устроители вечера хорошо составили программу. Со сцены читали прозу и поэзию сами сочинители, затем пела примадонна итальянской оперы Лягруа, звучал дуэт для скрипки и фортепиано, затем была речь о тысячелетии России, воспоминания о Добролюбове, переводы из Гартмана и Беранже, а под занавес апофеозой прогремела «Камаринская» Глинки, аранжированная для четырех роялей, и на каждом рояле по четыре руки. Однако в этом моем перечислении присутствует лишь одна сторона — сторона сцены, но была и другая — сторона залы, и она тоже звучала, и преотлично звучала — как отзыв, как громогласное эхо, которое у меня до сего дня в ушах. Все было: и крики, и мертвая тишина, и вздохи, и стон, и топот ногами, и такие рукоплескания, что… можно стать инвалидом. Уже в самом конце, по выходе из залы, я слышала совсем осипшие от криков голоса и видела, как один студент, сладко морщась, показывал другому свою багрово-синюю, как сырая говядина, ладонь, — так он хлопал Чернышевскому, стараясь забить свистки и шиканье.
Самым первым вышел к кафедре Достоевский, бледный, желтый, с блестящим от пота лбом. Он читал свои «Записки из Мертвого дома», довольно-таки мрачный эпизод о том, как умирал молодой каторжник в лазарете, голый, посинелый и в кандалах. Впечатление тяжкое, но что особенно поразило, пронизало меня да и всю залу — легкий стон прошел, дуновение вздоха, — он назвал его имя. Мне показалось, я ослышалась, но он повторил его — Михайлов! Голый, посинелый и в кандалах! И я вошла в общий стон, себя не слыша, только видя свои бледные пальцы, словно чужие сжатые кулачки, один в другом.
Достоевский читал скромно и сдержанно, без жестов, не повышал тона особенно и не понижал, ровно читал и удивительно проникновенно. Впечатление усиливалось еще и от того, что не актер читал и не сочинитель-выдумщик, а недавний страдалец, сам каторжный. Он читал о кандалах, не снимаемых ни при какой болезни с «решоного», как он произнес, каторжного. «Даже чахоточные умирали на моих глазах в кандалах». И далее о том, как умирал этот самый Михайлов, как тяжелым ему казалось одеяло, и он сбил его с себя, сорвал одежду, даже рубашка была ему тяжела. «На всем теле его остались один только деревянный крест с ладанкой и кандалы…» Он начал срывать и ладанку, и она ему была в тягость. Так и умер, голый, иссохший, как скелет, — и в кандалах. Подняли его вместе с койкой и понесли. А кандалы брякали об пол…
Не нужно много ума, чтобы понять, — Достоевский взял такую главу совсем неспроста. Он мог бы назвать своего персонажа каким-нибудь Петровым-Захаровым, но он его назвал Михайловым. Он мог бы выйти читать где-нибудь потом, между другими, чтобы не создавать сразу такого безотрадного чувства, не называть адреса, но он вышел первым и тоже неспроста — Достоевский пожелал напомнить публике о смертной угрозе Михаилу Ларионовичу. Он задал той всему вечеру, он настроил залу на имя Михайлова, на сострадание к нему, — и никто и никогда не убедит меня, будто вышло так по чистой случайности!